Потускнели озера. И солнце к земле охладело.
Но внезапный сквозняк предпокровский чарующ, немыслим!
Для чего же даровано мне это дикое тело?
Для чего — неужели для жалкой бесплодной борьбы с ним?
Эти вечные оргии глаз, эти пиршества слуха
с чередой тишины и мелодий, шуршанья и грома...
Что ж ты смотришь, мой ангел-хранитель, так скучно и сухо:
не махнуть ли крылом на меня как на чадо Содома?
А ведь как ликовал ты, обуховским голосом вторя
той сентябрьской песенке, сложенной мной мимоходом,
и кивал, и внушал, что поэзия — дело святое.
Да неужто не знал ты, откуда та песенка родом?
Что ж ты очи отводишь? Оттуда, оттуда, из ночи
с голубыми гвоздиками неба, с дыханием влаги.
Там и камень до волн, там и волны до камня охочи
и цикады счастливо рыдают в предсмертной отваге.
Что же, щедрость Господню мне счесть провокацией надо?
Ты же видел Его — замолчи, богохульник, отыди...
Подожди, не бросай меня! В рабстве у жадного взгляда
пропаду. Неужели и ангел подвластен обиде?
Оставайся со мной. Не во мне — так хоть рядом. Я знаю:
зоркий глаз мой ослепнет и тонкий мой слух притупится.
Будем жить. Буду слушать рассказ твой про белую стаю,
оскудевшая черная птица.
1960