Ни близких, ни друзей, ни слуг. 
Ночь ломится. И звезды тьму прогрызли. 
И две свечи горят остро, как мысли, 
раскрыто зренье, и разомкнут слух. 
И вновь строка - тропа бегущих дум - 
пресеклась. Образ слеп. Свершенья наги. 
И белая депрессия бумаги 
в оторопелых фразах... Он угрюм. 
И вновь в тиши ознобной пять голов, 
все неотступней наважденье мреет: 
...веревки рвутся - Муравьев, Рылеев, 
Каховский заживо упали в ров. 
Как истерично генерал кричит: 
'Скорей их снова вешайте! Скорее!' 
О, палачом поддержанный Рылеев,- 
твой голос окровавленный звучит 
сквозь барабан и сквозь кандальный лязг: 
'Так дай же палачу для арестантов 
твои - взамен веревок - аксельбанты, 
чтоб нам не умирать здесь в третий раз'. 
А было утро, солнца был подъем! 
Веревки даже сгнили в этом царстве, 
тут казнь - пример, тут каторга - лекарство, 
свобода в паре с дышлом под кнутом. 
Ни жить, ни петь, ни говорить, ни спать... 
К рисункам со строки перебегает 
перо - и виселица проступает, 
и петли - окна в смерть... Их пять, их пять 
повешенных, и рядом, словно вздох, 
приписка - шепотом: 'И я бы мог...' 
* См. Пушкин и Рылеев. 
1970 
