Ежедневно как вол жуя, стараясь за строчки драть, - я не стану писать про Поволжье: про ЭТО - страшно врать. Но я голодал, и тысяч лучше я 10 знаю проклятое слово - "голодные!" Вот два, не совсем обычные, случая, на ненависть к голоду самые годные. Первый. - Кто из петербуржцев забудет 18-й год?! Над дохлым лошадьем вороны кружатся. Лошадь за лошадью падает на лед. Заколачиваются улицы ровные. 20 Хвостом виляя, на перекрестках собаки дрессированные просили милостыню, визжа и лая. Газетам писать не хватало духу - но это ж передавалось изустно: старик удушил жену-старуху и ел частями, 30 Злился - невкусно. Слухи такие и мрущим от голода, и сытым сумели глотки свесть. Из каждой поры огромного города росло ненасытное желание есть. От слухов и голода двигаясь еле, раз сам я, 40 с голодной тоской, остановился у витрины Эйлерса - цветочный магазин на углу Морской. Малы - аж не видно! - цветочные точки, нули ж у цен необъятны длиною! По булке должно быть в любом лепесточке. И вдруг, смотрю, меж витриной и мною - 50 фигурка человечья. Идет и валится. У фигурки конская голова. Идет. И в собственные ноздри пальцы воткнула. Три или два. Глаза открытые мухи обсели, а сбоку 60 жила из шеи торчала. Из жилы капли по улицам сеялись и стыли черно, кровянея сначала. Смотрел и смотрел на ползущую тень я, дрожа от сознанья невыносимого, что полуживотное это - виденье! - что это людей вымирающих символ. 70 От этого ужаса я - на попятный. Ищу машинально чернеющий след. И к туше лошажьей приплелся по пятнам; Где ж голова? Головы и нет! А возле с каплями крови присохлой, блестел вершок перочинного ножичка - должно быть, тот 80 работал над дохлой и толстую шею кромсал понемножечко Я понял: не символ, стихом позолоченный, людская реальная тень прошагала. Быть может, завтра вот так же точно 90 я здесь заработаю, скалясь шакалом. Второй. - Из мелочи выросло в это. Май стоял. Позапрошлое лето. Весною ширишь ноздри и рот, ловя бульваров дыханье липовое. Я голодал, и с другими в черед 100 встал у бывшей кофейни Филиппова я. Лет пять, должно быть, не был там, а память шепчет еле: "Тогда в кафе журчал фонтан и плавали форели". Вздуваемый памятью рос аппетит; какой ни на есть, но по крайней мере - 110 обед. Как медленно время летит! И вот я втиснут в кафейные двери. Сидели с селедкой во рту и в посуде, в селедке рубахи, и воздух в селедке. На черта ж весна, если с улиц 120 люди от лип сюда влипают все-таки! Едят, дрожа от голода голого, вдыхают радостью душище едкий, а нищие молят: подайте головы. Дерясь, получают селедок объедки. Кто б вспомнил народа российского имя, 130 когда б не бросали хребты им в горсточки?! Народ бы российский сегодня же вымер, когда б не нашлось у селедки косточки. От мысли от этой сквозь грызшихся кучку, громя кулаком по ораве зверьей, пробился, схватился, дернул за ручку - 140 и выбег, селедкой обмазан - об двери. Не знаю, душа пропахла, рубаха ли, какими водами дух этот смою? Полгода звезды селедкою пахли, лучи рассыпая гнилой чешуею. 150 Пускай полусытый, доволен я нынче: так, может, и кончусь, голод не видя, - к нему я ненависть в сердце вынянчил, превыше всего его ненавидя. Подальше прочую чушь забрось, когда человека голодом сводит. Хлеб! - 160 вот это земная ось: на ней вертеться и нам и свободе. Пусть бабы баранки на Трубной нижут, и ситный лари Смоленского ломит, - я день и ночь Поволжье вижу, солому жующее, лежа в соломе. Трубите ж о голоде в уши Европе! Делитесь и те, у кого немного! Крестьяне, ройте пашен окопы! 170 Стреляйте в него мешками налога! Гоните стихом! Тесните пьесой! Вперед врачей целебных взводы! Давите его дымовою завесой! В атаку, фабрики! В ногу, заводы! А если воплю голодных не внемлешь, - 180 чужды чужие голод и жажда вам, - он завтра нагрянет на наши земли ж и встанет здесь за спиною у каждого! [1921]